После литературы. Беларуский автофикшн 2020-х как факт, фантом и травма

Reform.news прадстаўляе даследаванне культуролага Максіма Жбанкова, прысвечанае трансфармацыі беларускага літаратурнага поля ў 2020–2025 гадах. У сітуацыі гуманітарнай катастрофы і распаду звыклых культурных матрыц на змену традыцыйнай белетрыстыцы прыходзіць «постфікшн» — гібрыдныя тэксты, якія спалучаюць у сабе хроніку ментальных катастроф і прыватнае посттраўматычнае самавызначэнне. Як пісаць, калі слова становіцца «лішнім каментарыем да пажару», і як аўтару знайсці сябе сярод абломкаў ранейшага свету? Разбіраемся ў новай літаратурнай рэальнасці праз вектары факта, фантома і траўмы.

***

Изменения наступают не когда ты пытаешься измениться 

(стать “не собой”), но, напротив, — становишься собой.

Анонимная авторка 

Часам я нават адчуваю сорам, што ніколі не была ў аўтазаку. 

Юля Цімафеева

Цель нашего исследования провести аналитический анализ образцов автобиографического письма, характерных для современного состояния беларуской культуры. Объектом исследования являются книги беларуских авторов в формате автофикшн, опубликованные независимыми издательствами в 2020–2025 годах. Данный выбор обусловлен как практическим отсутствием “державного” рабочего материала по теме исследования, так и очевидной несовместимостью формата проблемного личного суждения с издательской политикой госиздательств. 

Наша рабочая гипотеза заключается в том, что в переходной ситуации социального кризиса и ломки наличных культурных матриц закономерно возникают переходные формы культурной работы своеобразные “ремиксы” прежних конвенциональных моделей авторского высказывания. Это справедливо, в частности, и для формата автофикшн.

Глобальный тренд в исполнении беларуских райтеров эпохи перемен воплощается в соразмерных ей гибридных текстах одновременно хрониках общих ментальных катастроф и очерках частного пост-травматичного самоопределения. Излом эпохи переживается как личный опыт. Подобный культурный продукт самим фактом своего существования во многом обесценивает сопредельные инерционные упражнения традиционной беллетристики. И потому может быть обозначен как постфикшн. 

Чтобы случился постфикшн, фикшн должен умереть

Выява згенеравана штучным інтэлектам.

Начнем с нескольких общих тезисов. Собственно автофикшн как заметный культурный тренд и востребованный литературный формат возник сравнительно недавно (в конце прошлого века) как продукт информационной эпохи и деградации больших нарративов, микс личной эмоциональной памяти и популярных практик вещания. Вымысел встречается здесь с протоколами повседневности, минимум формальных изысков обеспечивает высокую читабельность, автор не ментор, а товарищ по доле. 

“Легкое” письмо автофикшна способно даже про странное и страшное сказать на языке сетевого чата, уличной тусовки или телесериала. И сделать автором любого, способного связать пару слов и забросить их в сеть. 

Ты уже в своей книжке. А теперь ее напиши. 

Автофикшн укрощает и упрощает реальность, превращая блеклый быт в поэзию, а поп-героев в приватный плэйлист. Всё одинаково важно. Всё однозначно никак. Нет вертикали смыслов. Есть горизонталь контактов и шумы настроений. И райтер – не генератор, а приемник. Коллекционер ситуаций и эффектов.

Автофикшн не лжет. Но никогда не скажет всей правды.

Если автофикшн можно обозначить как формат высказывания, то постфикшн — скорее, особая креативная установка и основанный на ней тип практики работа с аварийным контентом и контекстом. Его появление в новейшем беларуском культурном поле, по нашему мнению, является результатом сочетания трёх компонентов: гуманитарной катастрофы, личной травмы и девальвации традиционных форм письма. 

Снова начал писать. За пять сонных лет на родине чернильница моя совсем засохла. Но началась война, мы оказались в Берлине, и я воспрял. (Сулима, 92)

Актуальный беларуский райтер независимо от жанра, места прописки и политических симпатий — живет в зоне экзистенциального отчуждения. Здесь нет внятных концептов, эффективных практик и точных настроек. Идентичность относительна. Память условна. Последний осмысленный сюжет публичного спектакля уличный перформанс мятежных выборов отыгран пять лет назад. Взамен ему пришла логика пустоты тотальная фрагментация коллективного опыта и подмена общего выбора хореографией персонального транзита. В привычной схеме литературной динамики “автор-текст-дистрибуция-читатель-критик” проблемными оказались практически все составляющие. А правила сборки принципиально отсутствующими.

В 2020-м культурная повестка “вышиваночной оттепели” конца 2010-х ушла навсегда. Ее вытеснили на обочину публичного внимания уличные кричалки, сетевые мемы и хроники силовых зачисток. “Литературность” вчистую проиграла прямому действию. Письмо было лишним как комментарий к пожару.

Слишком тяжелое сейчас время. Невозможно осмыслять его, стремительно падая в бездну. Люди в тюрьмах. Я строю, наверное, защиты, — и потому мне так сложно вытащить сквозь них какой­то текст. (Анонимная авторка, 15)

В какой-то момент на пике гражданского противостояния казалось, что в одночасье исчезли и райтеры, и публика. Конфликт привычного инструментария и катастрофичной реальности стал очевидным. Писать было неизвестно как, непонятно кому и слабо ясно зачем. Автор оказался перед лицом обезумевшей эпохи с рассыпающимся словарем в руках. 

С течением времени ситуация принципиально не изменилась.

Наличной стагнации режима созвучна общая стагнация альтернативы. Власть фиктивна, элиты условны, приоритеты сомнительны, вектор движения неочевиден. Социум разлетается на анонимные жесты, частные предприятия и приватные проекты. Нормой жизни расколотой транзитной нации стали не долгосрочные солидарные усилия, а разовые ситуативные альянсы – практики разъединения. Архипелаг Беларусь (Акудович) так и не стал материком. Он просто прирос островами. 

В условиях затяжного политического кризиса, социального ступора, державного террора, мировоззренческого вакуума, распада привычных культурных паттернов и перманентного эмоционального выгорания единственной бесспорной реальностью для автора оказывается сама личность автора.   

Видимо, в ситуации чрезмерной концентрации на попытке стать проводником сигнала то, что я принимала за сам сигнал и за себя, было на деле помехами, мешающими проходимости истинного сигнала. (Замировская, 203)

А это значит, что катастрофичный автофикшн, обозначаемый нами как постфикшн, получает в беларуском культурном поле особый статус. Он очевидно больше чем очередная литературная мода, долетевшая до Беларуси с традиционным опозданием. Постфикшн неизбежен и важен как продукт культурного полураспада. Как единственно адекватный модус вербальной работы для нации аварийной миграции, травматичной памяти, выжженной культуры, девальвации элит и ментальной цензуры. Это не конструирование реальности, а воспоминания об эффектах и резонансах. Чтобы случился постфикшн, фикшн должен умереть.

К поезду прицепили вагон с решётками, подогнали вплотную автозак и пересаживали заключенных. Возможно, кто-то из них бывший кандидат в президенты, думаю. Когда в стране такое говно, перестаёшь верить, что заключенные могут быть в чем-то виновны. (Антипов, 345)

Как уже отмечалось, политическое измерение событий 2020-го года принципиально важно для появления постфикшна. Однако было бы ошибкой рассматривать последний исключительно под углом политической позиции. Более точной представляется другая трактовка: массив текстов постфикшна 2020-2025 в своей полноте работает как диагностика смутного времени. И предлагает набор персональных стратегий самозащиты от агрессивной депрессии и нарастающего хаоса в диапазоне от документального свидетельства до экспериментальной метапрозы.

Первый вектор: документация беспредела

Выява згенеравана штучным інтэлектам.

Правомерно выделить три вектора подобной вербальной работы: протокол, ностальгия, автодизайн. И соответственно три ключевых смысловых измерения: факт, фантом, (пост)травма.

Первый вектор наиболее очевиден: уход в документацию беспредела. Хроники нервных срывов, отчаянной любви, политического цинизма, простодушной альтернативности, тюремного быта и силового прессинга. Характерные примеры: “Зэкамерон” (2023) политзэка Максима Знака, “Мінскі дзённік” (2023) Юлии Тимофеевой, “Мае турэмныя муры” (2023) журналиста Олега Груздиловича, “Калі я выйду на волю” (2024) Ганны Комар, антология эссе репрессированных студентов “Нескоранае пакаленне” (2025). 

Показательны как разброс авторов – от оппозиционного политика Знака до анонимных активистов/ок у Комар и в “Нескораным…” так и заметное присутствие цензуры (часть текстов написана в заключении) и самоцензуры: общая размытость риторики, отказ от острых суждений и резких оценок, фильтрация “неудобных” тем как потенциально опасного материала.  Зацикленность на своем делает смысловой горизонт узким, а глобальный контекст – условным. Как результат показательная, почти детская (независимо от возраста и статуса) наивность большинства текстов. Но именно она, способная разменять зэковские будни на горсть лиричных зарисовок (как у Знака), а опыт сидельца превратить в детскую книжку (“Прыгоды дзядзі Віці на Валадарцы” Груздиловича), вызывает особое доверие и нечаянную симпатию. Ад становится анекдотом. Пустяки лечат. 

И напротив там, где вступает “тяжелая артиллерия” (Павел Латушко в послесловии “Нескоранага…” или мемуарные врезки в тюремных записках суперпрофессионала со “Свабоды” Груздиловича), а студенты-эссеисты, отвлекаясь от личного, вдруг начинают пересказывать медийные клише, эффект низовой достоверности оказывается напрочь убитым мастеровитой упаковкой и/или агит-программингом. В этом плане наиболее адекватным представляется документальный коллажно-монтажный проект Ганны Комар. Авторка отдала право голоса на равных целой обойме неназванных реальных персонажей и сама ушла в нее таким же анонимным фрагментом общего полифоничного пазла. Это формальная смерть автора. И, в то же время, канун принципиально иной коллективной идентичности.

У камеры нас восем. Мы не адразу засынаем – агледзіліся, заслалі пасцелі і трошкі пагутарылі. Я чакала, што коўдра будзе пахнуць як мінімум потам, можа быць мачой і можа быць, што на ёй будзе кроў ці нешта такое, са жніўня, але ў ёй толькі чужыя валасы. Дзякую сабе, што адзетая ў байку з капюшонам, і капюшон як кокан, куды я магу схавацца. (Комар, 115) 

Присущие автофикшну персонализация опыта и фрагментация переживаний приобретают тут новый неожиданный смысл. Мемуаристика уцелевших формирует солидарность ситуативных одиночек. Общим оказывается не универсальное, а частное. Созвучность личных травм и персональных срывов. Особая близость потерпевших и выживших.

Второй вектор: память сердца

Выява згенеравана штучным інтэлектам.

Второй из заметных векторов посткатастрофичного автофикшна – сентиментальные записки “героев вчерашних дней”. Разрушенное настоящее и смутное будущее аварийной нации заставляют искать ориентиры новой эпохи в прошлом. Депрессивный опыт “недаробленых рэвалюцый” (Сергей Жадан) толкает к тактическому откату в зону психологического комфорта романтично-ностальгичным приватным реконструкциям трудов и дней из условно внятных предыдущих времен. 

Мне показалось,что даже деревья, спиленные в девяностых, снова выросли и нежно прячут оставшихся стариков – только еще более постаревших и неподвижных. (Кравченко, 113)

Нечто подобное, безусловно, писалось и прежде – вспомним, хотя бы “Аўтамат з газіроўкай з сіропам і без” (2012) Владимира Некляева и “Мае дзевяностыя” (2018) Альгерда Бахаревича. Но в ситуации острого культурного коллапса и мировоззренческого кризиса заметно активизировавшаяся работа с прошлым выглядит сознательным концептуальным выбором креативного меньшинства. И очевидно выходит за рамки литературной мемуаристики. Память сердца становится точкой опоры в ненадежном мире, инструментом автодизайна и фантомной малой родиной. Поскольку постфикшн это еще и слова вдогонку, речь после случившегося. Движение событий здесь лишь повод для запуска авторской игры воображения, но именно оно делает возможным само существование райтера. И легитимизирует его присутствие в поле публичного внимания. Автор изобретает прошлое. И тем самым делает его да и себя настоящим. 

Чтобы сцена заиграла, приходилось разрушать в ней всё — и расположение персонажей, и порядок действий — некоторые из них попросту замалчивать — содержание диалогов, их смысл. Ночь делать днём, улицу домом, ресторан кинотеатром, площадь погостом, камень фанерой, пингвина фламинго, лавину каскадом, предел запредельем. (Дудко, 211)

Фактически речь идет о праве человека травматичного опыта придумать себе страну, судьбу и биографию. Идея нации как “воображаемого сообщества” (Бенедикт Андерсон) находит при этом свое закономерное воплощение в серии автобиографичных приватных конструктов.

Блок заметных текстов последних лет “Трэба ўявіць Сізіфа шчаслівым” (2023) Валентина Акудовича, “Спроба экспэрымэнтальнага канструяваньня сябе” (2025) Макса Шчура, “Занзібар” (2024) Сергея Дубавца, “Дом” (2025) Андрея Горвата, “Мое баба діректор морга”(2024) Голи з Ополя, “Куда-нибудь приезжать, что-нибудь делать и уезжать” (2025) Павла Антипова предлагает различные версии ностальгичных реконструкций на условиях автора.

Самым весомым и наиболее спорным в этом ряду выглядит объемный текст Валентина Акудовича. В целом завершенный еще до событий 2020-го, он увидел свет с очевидным опозданием – но оказался к месту как раз в ситуации культурной ломки и интеллектуальной перезагрузки. “Сізіф…” претендует на панорамную экспозицию беларуского интеллектуализма времен независимости. И в силу столь амбициозного замысла с поправкой на безусловный субъективизм автора как свидетеля и соучастника оказывается неизбежно перегружен фактами, событиями, персоналиями и декларациями. Сомнительными даже для самого пишущего.

Карацей, самым істотным ва ўсіх праявах нашай жыццядзейнасці тады быў місіянерскі чын. Нават калі для саміх носьбітаў гэтага паклікання ён і не вытыркаўся. Толькі пра гэта лёгка казаць, але як пераканаць недаверка, што так яно адбывалася насамрэч. Бо хоць хто можа запытацца: калі так яно было, дык куды потым падзелася? І сапраўды, куды ўсё тое падзелася? (Акудовіч, 123)

Для достоверной реконструкции здесь слишком много личного. Для частной хроники слишком много чужих голосов. Режим перманентного объемного цитирования очередных персонажей (включая самого автора) делает книгу ценным источником для первичной ориентации “абуджаных” неофитов. Прочитал и знаешь всех. Однако в шелесте чужих слов, осторожных суждений, богемных историй и необязательных отступлений теряется главное – острота и яркость интеллектуального драйва, в свое время заслуженно сделавшего Акудовича легендой белкульта. Автор увлечен героическим мифотворчеством в ущерб проблемности и аналитичности. Он адвокатирует поколение, не сумевшее победить. Но не может защитить даже себя. Поскольку вместо аргументов делится с читателем личными симпатиями и сантиментами. 

Дубавец пример другого рода. Здесь уже работает чистый индивидуализм. Выход героя на фоне эпохи. 

Літаратура — сьпірытычны сэанс з самім сабою. Там знаходзяцца адказы на ўсе твае патаемныя пытанні: што было, ёсьць і будзе. Прынамсі ў туманнай карціне твайго заўтра ты бачыш адну выразную і зразумелую постаць. Сябе. (Дубавец, 245)

Впрочем, Дубавец еще раньше отписал про беларуский проект “Майстроўня. Гісторыя аднаго цуду” (2012). Волна прошла. Можно заняться личным и вспомнить как ты стал тем, чем стал. “Занзібар” книга расслабленная и комфортная. Усталое письмо ветерана противостояний в отсутствие смысла и цели. Как сумели, так и сыграли. Песок, мохито, синева. И никаких баррикад. 

Дубавец сентиментальное вчера. Тогда Горват невротичное сегодня. Дебютировав как автор образцового автофикшна “Радзіва Прудок” (2017), певец меланхоличного дауншифтинга вписался в новую реальность как коллекционер призраков и архитектор фантомов. “Дом” стенограмма странных усилий и провальных побед.

Потым з кнігай і кавай я выйду на веранду і буду слухаць, як цячэ Прыпяць туды, куды сыходзяць час і цені. Мне ўжо не трэба карміць ката, таму я не затрымаюся ў доме і, калі ўзыдзе сонца, пайду следам за ценямі, каб таксама стаць ценем і кожную ноч вяртацца, вяртацца, вяртацца дадому. (Горват, 177)

Автор, которого нет. Ищет время, которого нет. Пишет людям, которых нет. Ловит связи, которых нет. Кормит кота, которого (вроде) нет. И живет свою жизнь которой тоже больше нет. Реальны развалины панской усадьбы. Реальны архивные факты, старые письма, размытые фото. Всё прочее сны и апокрифы. Реанимация отсутствующей памяти нации на примере отдельного райтера случайной прописки.

Третий вектор: смысловая перезагрузка

Выява згенеравана штучным інтэлектам.

Третий вектор новейшего беларуского постфикшна посттравматичный экзистенциальный (авто)дизайн. Речь идет о смысловой перезагрузке, формальном поиске и разработке новой модели вербальной работы. Именно здесь, на наш взгляд, происходят наиболее важные процессы. Взамен прежней вертикали корпоративных конвенций и иерархии элит идет горизонтальный дрифт внесистемной активности. И, соответственно, формируется новый тип автора — культурного номада, носителя мобильной беларускасци, который самим фактом своего присутствия в разобщенном смысловом поле фантомной нации создает новую литературную ситуацию и обозначает неформатные измерения авторского высказывания. 

Транзитное время. Не понять, где оказался и какие заворачиваются процессы. Бессрочно мигрируешь внутри запаянной выброшенной бутылки. (Кузьмич, 156)

Обнуление культурного порядка, институциональный коллапс и миграционный обвал меняют стиль эпохи. Через автобиографическое письмо в литературу приходят свежие силы культурные активисты с опытом политического сопротивления, вынужденной эмиграции, внутреннего партизанства или вынужденного ухода в европейский контекст. В ситуации перманентной нестабильности начинают иначе звучать и прежние авторитеты, вынужденные с нуля доказывать собственный вес и актуальность.

Усе пытаюцца, як я пачаў размаўляць па-беларуску. Ніхто не пытаецца, як мне наогул прыйшло ў галаву пачаць гаварыць. (Бахарэвіч, 117)

“Папяровы Голем”(2025) Альгерда Бахаревича, “Час пустазелля” (2023) Ганны Янкуты, “Эвридика, проверь, выключила ли ты газ?” (2024) Татьяны Замировской, анонимный “Дзённік 2021-2022” (2025) всё это концептуальные тексты, разрушающие стереотипные ожидания и привычные настройки. И всё это, безусловно, аварийный автофикшн. Дерзкие блиц-тексты Бахаревича – токсичный стендап, реплики в никуда, где фирменный сарказм рифмуется с эмоциональными срывами, а жесткость суждений – с внезапной нежностью. Миграционный сплин Ганны Янкуты, удачно притворившийся детской экскурсией по палеонтологическому музею. Олдскульный рок-н-ролл как лекарство от ужаса войны и единственный честный способ не сойти с ума в мире, где нет Джона Леннона в нью-йоркской эссеистике Татьяны Замировской. Андрей Дудко с его “Колдуном Таматом” (2025) психоделичный автофикшн, притворившийся романом о том, что автофикшна не существует. И отчаянный дневник авторки, прячущей свое имя ломкие сигналы из странной страны, когда-то бывшей твоей родиной. Райтеры меняют кожу и снова учатся жить.

Я ўбіраю свет у сябе, пераплаўляю яго ў сваё, не раблюся кімсьці яшчэ, я пашыраю свае межы, межы беларускасці. І здзіўляюся нечуванасці таго, што са мной адбываецца. (Янкута, 185)

Но в том же сегменте постфикшна живут и тексты несистемных “интервентов”. Интуитивных авторов и нечаянных стилистов. Как и выше описанный протокольно-инструментальный постфикшн, это наивный продукт но с заметной разницей. В отличие от буквального свидетельства/документации он транслирует не фактологию, а способ зрения. И придает простодушию дилетанта перформативный или медийный шик. 

“Забыть в электричке” (2023) Сергея Кравченко, “Я танцую” (2023) Вики Биран, “Велосипедная улица, 51” (2024) Коли Сулимы, “Транзитный дневник” (2024) Алексея Кузьмича заняты каждый по-своему активным преодолением коллективной травмы через личный отказ от любых глобальных настроек. 

Не хачу я стаяць за гэты бчб-сцяг! Ни за які не хачу стаяць сцяг! За адэкватнасць хачу стаяць, за крытычнае мысленне, за квір-фемінізм, за якасную літаратуру, за салідарнасць, за сябровак. Дзе такія сцягі раздаюць? (Биран, 154)

Справедливо увидеть здесь характерную черту переходного периода постинтеллектуализм транзитного субъекта, уставшего от диктата больших нарративов. Отсюда разброс суждений и необязательность смыслов, дежурная эгоцентричность и дерзкий словарь, речь взахлеб, бытовой дзэн, любовь к пустякам и способность в любой ситуации пройти ниже радаров. Несистемный опыт “горизонтальных людей” ложится в эти тексты как в поп-альбом с рандомным трек-листом. Лоскутное письмо с коротким дыханием, быстрое чтиво. Такое можно читать с любой страницы или не читать совсем. Но, наугад открыв книгу, трудно не попасть в эмоциональный резонанс с вызывающе беспечным и демонстративно вольным flow. 

Автору важен автор. Автор звучит как автор. Прочее вторично.

И это тоже жизнь после травмы.

Умер кто-то свой, забежала лиса трехлапая в сад, объявили мобилизацию где-то там, рыбаки засцали всю обочину и банок накидали, кто-то изуродовал наследие, кто-то насрал на пару миллионов людей, кто-то до сих пор не в курсе, что происходит в Руанде или Сирии, а мир живет дальше, а ты идешь в ритейл и покупаешь, что подешевле. (Кравченко,309)

Время как размытый фон твоего селфи

Выява згенеравана штучным інтэлектам.

Проведенный нами анализ позволяет сделать некоторые выводы. 

Посткатастрофичное единство белорусского опыта формируется через осознанный отказ от конвенционального вещания и привычных стандартов “литературности”. Актуальный беларуский автофикшн работает как частная речь вдогонку драматичным событиям. И весь набор его измерений – от документации беспредела до (авто)дизайна постравматичного автора фиксирует оттенки эпохи на недостижимом для канонической художественной литературы уровне авторской искренности и творческого риска.

Стартовый для автофикшна режим протоколирования личной вовлеченности в поток событий трансформируется в хроники персонального роста. Возникает (квази)документальная мозаика личных историй и частных обстоятельств, сквозь которую проступает сюжет общей судьбы нации. Что создает условия для появления нового автора и качественно нового автобиографического письма, обозначенного нами как постфикшн техники движения в аномальном пространстве. Саундтрек переходного периода.

За этот год я ничему не научилась, ничего не поняла, никого не спасла. Но мне уже не стыдно за всё, что я люблю – это люблю не только я. Вообще, это всё не только я. Мне так стыдно писать о себе так долго – но, наверное, я уже расчистила эту дорогу от обломков себя и могу поговорить о чем-нибудь другом. (Замировская, 86)

Постфикшн герметичен и плотно завязан на личность автора даже когда вещает о глобальном. В этом его сила: он устроен без оглядки на публику и (почти) не зеркалит чужой интерес. В этом его слабость: ему слабо внятны и мало интересны ландшафт и контекст. Время становится размытым фоном твоего селфи. Тем не менее, постфикшн значим как попытка договориться со сломанным временем. Средство поладить со своими приобретениями и потерями в ситуации, когда и первые, и вторые кажутся неочевидными. 

Здесь нет общей стилистики и единого почерка. Преобладает аварийный функционал. Не видно идейной близости и общей платформы. Зато есть нечто более важное: способность пережить невыносимое. Понять/принять другую реальность. И найти для нее верную интонацию. Постфикшн посредством рефлексивных автобиографических текстов создаёт резонансное единство “внешних” творческих мигрантов и “внутренних” ментальных партизан в общем поиске актуальных форматов белорусской идентичности.

***

Дадзены тэкст быў створаны пры фінансавай падтрымцы Еўрасаюза і праекта Scholars for Belarus by akno e.V. Меркаванні і погляды, выказаныя ў тэксце, не адлюстроўваюць пазіцыю Еўрасаюза ці Scholars for Belarus by akno e.V. 

Падпісвайцеся на культурныя навіны Reform.news у Telegram

🔥 Поддержите Reform.news донатом!